– Оба Вандома…
– Ну, эти, по крайней мере, – бастарды без всякого признания…[11] Далее?
– Маршал Орнано, мой воспитатель…
– А как насчет королевы-матери Марии Медичи? Во многом человеку понимающему чувствуется ее рука…
– Ну конечно! – горько расхохотался герцог. – Как же может такое вот дело обойтись без моей дражайшей матушки? Разумеется, она вложила в заговор весь свой ум и до сих пор не растраченные силы…
Кардинал задавал вопросы, а герцог Анжуйский покорно отвечал, искательно заглядывая ему в глаза. Д’Артаньян понимал, что Гастон говорит правду – иные детали невозможно было выдумать именно в силу их чудовищности. Постепенно вырисовывалась стройная картина, а герцог, уже немного успокоившись и осушив с разрешения кардинала поданный Рошфором стакан вина, говорил и говорил – о том, как королева-мать вкупе с супругой нынешнего монарха, наследным принцем и несколькими не менее родовитыми особами готовы были вновь впустить в Париж испанские войска, как сорок лет назад, лишь бы только добиться своего; как готовы были отдать испанцам за помощь пограничные провинции и крепости; как должны были заточить в монастырь короля Людовика, позаботившись о «божественном провидении», оборвавшем бы нить жизни свергнутого монарха; как собирались поднять парижан, захватить Арсенал и Бастилию, разгромить дома сторонников кардинала после смерти его самого…
Оказалось, что д’Артаньян не знал и половины. Его все сильнее охватывало мрачное, тоскливое бешенство, так и подмывало, выхватив шпагу, вонзить острие в спину приободрившегося хлыща, уже со спокойным лицом рассказывавшего о вещах, заставлявших еще не утратившую провинциальную чистоту душу гасконца переполниться ужасом и омерзением. Иные иллюзии рассыпались на глазах, бесповоротно гибли. Этот человек, уже позволивший себе пару раз улыбнуться, был Сыном Франции, священной для провинциала фигурой…
– Вот и все, – сказал Гастон, утирая со лба обильный пот. – Честное слово, больше мне нечего сказать…
«Да как ты смеешь говорить о чести, мерзавец?» – вскричал про себя д’Артаньян.
Должно быть, обуревавшие его чувства отразились на лице – потому что Ришелье, обратив на д’Артаньяна ледяной взгляд, чуть приподнял руку, вовремя остановив д’Артаньяна, готового уже совершить нечто непоправимое.
– Ну что же, ваше высочество… – задумчиво сказал Ришелье. – Боюсь, вам еще придется какое-то время побыть моим гостем… Прошу вас. Я сам покажу вам ваши покои.
И он, подав Сыну Франции уверенную руку, повел его из зала.
– Что с вами, д’Артаньян? – тихо спросил Рошфор. – Вы жутко побледнели…
– Еще минута – и я бы его проткнул шпагой, – сознался гасконец.
– Боюсь, я успел бы удержать вашу руку…
– Но как же это, граф… – сказал д’Артаньян в совершенной растерянности. – Сын Франции, брат короля…
– Друг мой, – мягко сказал Рошфор. – Как-то, когда я ожидал вас у вас дома, от скуки выслушал историю вашего Планше, у которого родные братья отобрали мельницу и выставили из дома… Право, это то же самое. Отчего вы решили, что в Лувре обстоит иначе? Вместо жалкой мельницы – корона, вот и все. Некая суть остается неизменной, как и побуждения завистливых претендентов, неважно, на мельницу или на королевство… Привыкайте, если вы собираетесь и далее жить в Париже… Все то же самое. Только простяга Планше этого никогда не узнает, а мы с вами – в худшем положении, нам приходится знать… Вопреки расхожему мнению, знание дворцовых тайн отнюдь не возвышает человека над окружающими, а наполняет его душу пустотой и грязью… Или вы не согласны?
– Согласен, граф, – с горестным вздохом промолвил д’Артаньян.
И поднял голову на звук шагов. Это возвращался кардинал – быстрой походкой человека, у которого впереди множество срочных дел.
– На коней, господа, на коней! – распорядился он. – Мы немедленно скачем в Париж – нужно навести порядок и там… Д’Артаньян, надеюсь, вам нет нужды напоминать, что всего, чему вы только что были свидетелем, никогда не было? В конце концов, Сын Франции – не только человек, но и символ… Символу положено оставаться незапятнанным, а поскольку символ и человек связаны столь неразрывно, что разъединить их не может даже сама смерть… Шевалье?
Под взглядом его усталых и проницательных глаз д’Артаньян понурил голову и тихо сказал:
– Я уже все забыл, монсеньёр… Слово чести.
В душе у него была совершеннейшая пустота.
Глава четвертая
Справедливость его величества
Д’Артаньян вновь очутился в кабинете короля, том самом, где не так уж и давно получил в награду целых сорок пистолей, – а фактически целый клад, ибо для скупца Людовика расстаться с сорока пистолями было то же самое, как для кого-то другого – с сорока тысячами…
Отчего-то гасконцу казалось, что после разгрома заговора, после того, как король чудом избежал свержения и смерти, лицо его величества станет каким-то другим. Он и сам бы не смог толком объяснить, чего ожидал – некоего возмужания? Недвусмысленного отражения на лице короля державных мыслей? Следов пережитого? Глубоких морщин и поседевшей в одночасье пряди волос?
Но не было ничего подобного. Как и в прошлую аудиенцию, перед почтительно стоявшим гасконцем сидел молодой человек с красивым, но совершенно незначительным лицом, исполненный той же самой презрительной меланхолии по отношению ко всему на свете. Показалось даже, что это и не король вовсе, не живой человек, а некая искусно сработанная кукла, которую перед аудиенцией извлекают из шкафа и тщательнейшим образом приводят в порядок, сдувая мельчайшие пылинки, а потом заводят изящным золотым ключиком, чтобы она произносила банальности, сопровождаемые порой милостивым наклонением головы.
Выпрямившись после почтительного поклона, д’Артаньян украдкой принялся рассматривать королеву, которую видел впервые. Что ж, герцог Бекингэм, даром что англичанин, отличался тонким вкусом…
Это была очаровательная молодая женщина лет двадцати шести, с изумрудными глазами и белокурыми волосами каштанового оттенка, белоснежной кожей и ярко-алыми губами – нижняя чуточку оттопырена, как у всех отпрысков австрийского королевского дома. Говорили, что именно нижняя губка придает улыбке королевы особенное очарование, – но сейчас Анна Австрийская не в силах была скрыть самое дурное настроение и даже злость. О причинах этого не было нужды гадать – гасконец понимал, что сам в этот момент был живой причиной, ожившим напоминанием о провале заговора. Как и кардинал Ришелье, стоявший с восхитительно невозмутимым лицом, выражавшим лишь преданность и почтительность как перед королем, так и августейшей испанкой. Судя по всему, королева уже успела свыкнуться с мыслью, что вот-вот станет единоличной правительницей страны, избавленной от всякой опеки, неважно, мужа или первого министра, – и крушение надежд вряд ли сопровождалось доб– рыми чувствами к виновникам этого внезапного краха…